Свобода и несвобода по Норштейну: деньги, цензура и лист целлулоида
Создатель "Ёжика в тумане" Юрий Норштейн впервые рассказал, как заменить компьютер пинцетом и снять мультфильм о муравье и чиновнике, почему он не переносит анимацию Pixar и никак не закончит работу над гоголевской "Шинелью" — и за три секунды продемонстрировал, как создавался туман вокруг Ёжика, Медвежонка и Филина.
Выступление всемирно известного мультипликатора Юрия Норштейна стало первым в цикле "Открытая лекция" — новом совместном проекте РИА Новости и Центра документального кино DOC. Каждая из лекций призвана стать гуманитарным манифестом всемирно известного художника, политика или общественного деятеля, представить весь его профессиональный и жизненный опыт за один академический час.
Огромный стол с проекционной камерой заполнили рисунки, этюды, книги и диски. Цифровая проекционная камера, демонстрирующая всё, что делает художник, на большой экран, Норштейну поначалу не пришлась по душе.
"Ну вот кто придумал такую статичную штангу? А "зум" где"?" Когда через несколько минут аппаратура всё же поддалась, оказалось, что свободных мест в зале уже не осталось. Несколько десятков зрителей не смогли попасть внутрь и наблюдали за лекцией из фойе пресс-центра. Модератор Катерина Гордеева представила собравшимся автора — именно так на "Открытой лекции" видят роль приглашённой звезды, — и лекция началась с её вопроса: "А вы — свободный человек?"
"Единственное, чего я жажду — это независимости"
Вопрос был выбран Гордеевой не случайно: тему лекции сам Юрий Норштейн сформулировал как "Искусство свободы и свобода в искусстве" — и уже первые минуты лекции потратил на то, чтобы кратко изложить своё понимание свободы частной, политической и творческой.
Разговор о последней начался со слов Пушкина: "Единственное, чего я жажду — это независимости. Слово неважное, да сама вещь хороша". Когда ты вынужден работать пусть хоть маленькой, но всё равно киногруппой, ты находишься так или иначе в каких-то взаимоотношениях со своими товарищами. Если нет этого со-чувствия друг с другом, то ничего не получится".
15 минут хватило, чтобы сформулировать всё, для чего достаточно одних слов, — и Норштейн включил камеру. На экране появился детский рисунок на тетрадном листе: девочка в очках, рядом — два столба с неровными штрихами посередине. "В детстве мы умеем видеть вещи совершенно иначе. Вы знаете, что это? Это мы с моей внучкой Яночкой ходили за грибами, у меня протёрлись штаны и я заштопал их прямо на себе. Но дедушка в рисунок целиком не влез, поэтому вот эти столбики — это мои ноги, а штрихи — штопаные коленки".
Зал взорвался смехом, но Норштейн только улыбнулся, и совершенно серьёзно продолжил: "Это — маленькое открытие. И важно, что как только находишься в состоянии спокойствия, фильм — или любая другая работа — начинает благополучно погибать. Потому что то самое непосредственное чувство открытия, которые произошло когда-то — оно начинает тускнеть, тускнеть… У тебя уже нет жажды посмотреть — а что ещё за этим скрывается? И таким образом уходит твоё маленькое открытие. Для меня всегда опасно понятие ясности того, о чём ты должен делать. Меня спрашивают: "О чем "Шинель"? И я говорю: "Вы знаете, братцы, сейчас я могу ответить так, а завтра я отвечу по-другому". "Всегда легко рисовать двоечников" Вспомнив о своей экранизации гоголевской "Шинели", Норштейн положил перед объективом первые эскизы главного героя — Акакия Акакиевича. "Вот видите, первые наброски — размером с ноготь. А потом я их увеличиваю и вижу, какие детали лишние, а какие нужно оставить". Рисовать такого героя невероятно трудно, поделился режиссёр: "Всегда легко рисовать двоечников, это характер, натура, а прилежного — как ты нарисуешь? Акакий у нас никак не получался, и тогда я сказал: "Надо его рисовать как ребёнка, с темечка". Но когда на экране замелькали беззвучные кадры неоконченной "Шинели", детское лицо корпящего над бумагой человечка постепенно превратилось в страшный, иссушенный страшной обсессией призрак. От пространства идей Норштейн снова перешёл к технике, сообщив, что с компьютерами — не говоря уж о компьютерной анимации — у него отношения непростые: "Однажды я выступал в Америке, в студии Pixar. "Вот мой компьютер", — показываю пинцет. "А вот, — показываю папку. — это мой Голливуд". Но я потерпел полнейшее фиаско. Всё ушли". "Режиссёр начинается с выбора" История о другой американской студии оказалась больше похожа на анекдот про американских и советских космонавтов: пока первые ждали шариковую ручку для условий невесомости, на разработку которой ушли миллионы долларов, вторые пользовались карандашом. Pixar ждали больше десяти лет, пока технологии позволят нарисовать мириады марсианских пылинок в мультфильме "ВАЛЛ-И"; поэтому первое, что интересовало их конкурентов — технологии "Ёжика в тумане". "У них первый вопрос был: а как туман сделан?— усмехнулся Норштейн. — Я говорю: "Да я вам могу сейчас показать, на ваших глазах". В объективе камеры появляется знакомый всем ёжик, поверх него кладется обыкновенный лист целлулоида. Норштейн руками осторожно приподнимает целлулоид, поднося его ближе к объективу — и ежик медленно тает в густом, почти осязаемом тумане. "Ограничения заставляют гораздо интенсивнее работать фантазию. — под бурные аплодисменты продолжает режиссёр. — Ведь с чего вообще начинается режиссёр? С выбора. Вот то, что он выбрал — это и есть его портрет, режиссёра. Скрыть себя невозможно, что бы ты ни делал — ты всё равно расколешься, будешь ли ты делать про муравья или про чиновника, хотя муравей в данном случае благородней. Ты всё равно будешь делать о том, что тебя беспокоило в жизни, какие вопросы ты себе ставил". "Ограничения заставляют нас по-другому мыслить" Разговор об ограничениях неожиданным образом и оказался главным в лекции о свободе. "Мы находимся в ситуации, когда говорят: А что ты хочешь? Цензура-то снята? Ты свободен! Но это не та свобода, о которой мы сегодня говорим. Может ли свободен быть иконописец? Может быть свободен Микеланджело, расписывая потолок Сикстинской капеллы — если вспомнить его форму, которая задавала принцип композиции? Конечно, нет. Он может быть свободен только внутренне, он может быть свободен, духовно погружаясь в то пространство, которое видится сквозь внешние контуры события, которое он воспроизводит рукой. И это не связано с физической материей, это связано с чем-то другим, чем-то более глубинным. Вот о какой свободе я говорю: о свободе, которая так или иначе нам даёт определённого рода ограничения, но в этих ограничениях возвышает нас как людей. И эти ограничения заставляют нас по-другому мыслить, по-другому чувствовать". "У любого материала есть душа" После полутора часов монолога лектора — который, кажется, так не успел сказать всё, что запланировал — вопросы начали задавать слушатели. Здесь снова возникла тема ограничений: на вопрос, почему "Шинель" так и остаётся неоконченной, Норштейн ответил, что сугубо коммерческий подход оказался губительным для мультипликации, а брать деньги из любого источника он не считает для себя возможным. Он вообще постоянно возвращался к разговору об одушевлённости материи — будь то плёнка, которую он противопоставляет цифре, или даже металл: "Недавно у меня умер друг, с которым мы выросли в Марьиной роще. Совершенно простой человек, он всю жизнь проработал фрезеровщиком. Вы бы слышали, как он говорит о металле! И я совершенно уверен, что деталь, которую он вытачивал, отличалась от точно такой же детали, ровно так же отмеренной штангенциркулем. Потому что у материала есть душа. И он умел с ней работать". С помощью зрительских вопросов режиссёр наконец сформулировал, что же такое свобода по Норштейну: "Свобода — это создание того пространства, которое проявит персонаж со всей очевидной необходимостью этого пространства. Потому что понятие среды — это вот то самое неуловимое, неформулируемое, неконтролируемое. Это то, что я называю почти математическим принципом неопределённости, когда ты не можешь до конца дать себе ясный ответ. Но в отсутствии этого ответа и есть для меня более подлинный ответ, чем всё, что входит в понятие прагматизма. То, что потом соединяется, не должно быть похоже на то, что ты придумал". И эта свобода, конечно, шире и коммерческой, и общественной, и политической.